http://lev-trotski.narod.ru/06.htm

 

 

 

 

ВЛАДИМИР КОЗАРОВЕЦКИЙ

 

ИСКАТЬ ЛИ ЖЕНЩИНУ?

 

Первый вид созидания – разрушение иллюзий.

I

««Утаенная любовь» Пушкина принадлежит к числу величайших и все еще не разгаданных загадок пушкиноведения» , – писала Р.В.Иезуитова в статье ««Утаенная любовь» в жизни и творчестве Пушкина». Эпитет «величайшая» мне кажется как ми-нимум преувеличением, но должно же что-то стоять за таким пристальным вниманием пушкинистики к этой проблеме: ведь поиском этой «утаенной любви» занимались из-вестные пушкинисты – П.В.Анненков, П.И.Бартенев, М.О.Гершензон, М.Л.Гофман, Л.П.Гроссман, П.К.Губер, Н.О.Лернер, П.О.Морозов, Б.В.Томашевский, Ю.Н.Тынянов, Т.Г.Цявловская, П.Е.Щёголев, М.Яшин, – а новые версии разгадок продолжают появ-ляться и в наши дни.

Напомню «отправные точки» поисков пушкинистов – а их в нашем случае две, а не одна, как обычно подразумевает само это выражение. Первая – в так называемом «донжуанском списке» Пушкина. Зимой 1826-1827 года поэт влюбился в Екатерину Николаевну Ушакову, дочь статского советника Н.В.Ушакова, с тех пор во время своих наездов в Москву часто бывал у них в доме на Пресне и, по обычаю того времени, ос-тавлял записи в альбомах Екатерины и ее младшей сестры Елизаветы – шуточные ри-сунки, шуточные стихи и реплики на такого же рода рисунки и стихи или реплики хо-зяек альбомов. Впоследствии муж Екатерины Ушаковой, видимо, из-за излишней, с его точки зрения, откровенности некоторых шуток, заставил ее свои альбомы уничтожить, альбом Елизаветы сохранился; в нем-то и остались эти написанные рукою Пушкина списки женщин, в которых он в разное время был влюблен: 16 имен в первом списке, на одной странице, и 21 имя – во втором списке, на двух следующих страницах.

Все женщины в списках обозначены их настоящими именами; в тех случаях, ко-гда имя повторялось, Пушкин, вполне в шуточном духе альбома, добавлял к именам еще и римские цифры: Катерина I, Катерина II и т.д. В первом списке имя одной жен-щины скрыто под латинскими буквами N.N. – общепринятый способ утаивания, сокры-тия имени или фамилии. Как выяснилось, имена в каждом списке расположены в хро-нологическом порядке и постепенно почти все были разгаданы.

Первым систематически исследовал оба списка Лернер в статье «Дон-Жуанский список» (1910), вслед за ним – Губер («Дон-Жуанский список Пушкина», 1923) и Гоф-ман («Пушкин – Дон-Жуан», 1935). Гофман полагал, что «первый список содержит в себе имена, связанные с служением Пушкина Афродите небесной, а потому и более значительные, второй список связан с Афродитой земной и заключает в себе имена та-ких женщин, которые большею частью не оставили заметных следов ни в душе, ни в творчестве Пушкина» . Понять, насколько он прав, можно лишь зная, кто скрыта под инициалами N.N.

Ее настоящее имя всегда интриговало пушкинистов, и едва ли не каждый из них ломал голову над тем, кто же была утаенной любовью Пушкина; это и стало первой от-правной точкой их поисков. «N.N. – имя, самое трудное для определения» , – отмечала еще в 1935 году Цявловская. «До сих пор остается открытым …вопрос о том, – писала в упомянутой выше статье 1997 года Иезуитова, – кто же скрывается под загадочными литерами NN в этом списке. Несмотря на целый ряд предложенных пушкинистами расшифровок, ни одна из них не представляется убедительной в полной мере» .

Другим камнем преткновения для пушкинистов стало посвящение поэмы «Пол-тава» (здесь и далее везде цитаты из пушкинских произведений приводятся по «мало-му» Полному собранию сочинений А.С.Пушкина в 10 томах, М., 1962 – 1966, а пере-писка цитируется по «большому» Полному собранию сочинений в 16 томах, М. – Л., 1936 – 1949):

Тебе – но голос музы темной

Коснется ль уха твоего?

Поймешь ли ты душою скромной

Стремленье сердца моего?

Иль посвящение поэта,

Как некогда его любовь,

Перед тобою без ответа

Пройдет, непризнанное вновь?

Узнай, по крайней мере, звуки,

Бывало, милые тебе –

И думай, что во дни разлуки,

В моей изменчивой судьбе,

Твоя печальная пустыня,

Последний звук твоих речей

Одно сокровище, святыня,

Одна любовь души моей.

Чтобы не возвращаться каждый раз к общему содержанию «Посвящения», про-анализируем его, исходя из того, что Пушкин в своих текстах не ставил слов случай-ных, непродуманных – во всяком случае, в зрелых стихах, к которым и относится по-священие «Полтавы» (об этом свидетельствуют и его черновики с тщательной, много-кратной правкой). Из первой строки стихотворения следует, что Пушкин с адресатом посвящения был коротко знаком и «на ты» и что, в соответствии со словами «голос му-зы темной», в стихотворении имеет место сокрытие, шифровка. Из строки «Коснется ль уха твоего?» видно, что в момент написания стихотворения эта женщина (если речь идет о женщине: как мы увидим, существует представление, что это посвящение может быть адресовано и не женщине) находилась там, куда пушкинская поэма могла и не дойти, а из следующих строк – что если голос пушкинской музы и коснется ее слуха, то она, вследствие скромности ее души, может не понять «стремленье сердца» поэта к ней – в посвящении поэмы о Петре I. Между тем к 1828 году Пушкин был уже общепри-знанным национальным гением, каждое его новое стихотворение – тем более поэма «Полтава» – читалось всеми образованными людьми, и это посвящение могло не дойти до нее только в том случае, если ее не было в России – или она была чрезвычайно дале-ко, например, среди ссыльных, в Сибири.

Поэт не говорит, что он любит ее и «сейчас»: в строках «Иль посвящение поэта, Как некогда его любовь, Перед тобою без ответа Пройдет, непризнанное вновь» речь идет прежде всего о самом посвящении, «Как некогда его любовь» – лишь сравнение, хотя здесь прочитывается и безответность и даже неузнанность его давней любви. Эта любовь поэта, скорее всего, не была длительной, это могла быть вспышка чувства, не имевшая каких-либо долговременных последствий, но ожившая в воспоминаниях. Но даже если бы «теперь» это стихотворение дошло до нее, если бы она его прочитала, по-священие могло остаться «непризнанным», неузнанным ею, как когда-то прошло неза-меченным чувство поэта; она могла не понять, что именно ей адресовано это посвяще-ние – такой смысл слова «непризнанным» подкрепляется следующей строкой стихотво-рения: «Узнай, по крайней мере, звуки…».

Эта строка вместе со следующей («Бывало, милые тебе») – о его стихах и сви-детельствует о том, что когда-то она стихи Пушкина любила – или, скажем, они ей нра-вились. Слова «во дни разлуки» не могут пониматься как разлука любящих, поскольку любовь имела место лишь с одной стороны, это, скорее всего, просто отъезд Пушкина или адресата, а «печальная пустыня» адресата связана с некими печальными события-ми в ее жизни, последствия которых имеют место на момент написания посвящения. И, наконец, последние две строки посвящения говорят о том, что эти печальные события или их последствия в жизни адресата и ее последние слова («Последний звук твоих ре-чей»), сказанные ему или слышанные им, «до сих пор» вызывают в душе поэта некое святое чувство, такую любовь (возможно – любовь сострадания, смешанного с восхи-щением: «Одно сокровище, святыня, Одна любовь души моей»), которая не оставляет места для какой бы то ни было иной любви.

Этот текст посвящения отличается от текста белового автографа Пушкина, кото-рый был принят пушкиноведами в первой трети прошлого века за окончательный и на который опирались некоторые исследователи. В беловике посвящения строка «Как не-когда его любовь» была записана в варианте: «Как утаенная любовь»; этот вариант и стал второй отправной точкой поисков, одновременно давши обозначение и этой про-блеме, и всей литературе о ней. «Кому посвящена «Полтава» – неизвестно, – писал Лернер в примечании к 27 октября 1828 года (дата окончания «Посвящения» – В.К.) в своей книге «Труды и дни Пушкина», – и нет возможности установить имя той, воспо-минание о которой было «сокровище, святыня, одна любовь души» поэта. Посвящению «Полтавы» суждено остаться одним из таинственных, «недоуменных мест в биографии Пушкина»» .

Некоторые исследователи связывали NN «донжуанского списка» с «утаенной любовью» посвящения «Полтавы», обращенного и в «настоящее», и в «прошлое». Так, Лернер считал, что Пушкин испытывал «вечный, благоговейный трепет при воспоми-нании об одной из всех, единственной, таинственной «N.N.»» и что именно «к ее ногам положил поэт «Полтаву»» ; «Как нельзя более вероятно, – полагал Губер, – что «Пол-тава» посвящена той, которую поэт не захотел назвать полным именем, перечисляя объекты своих былых увлечений» ; Я.Л.Левкович о самом словосочетании «утаенная любовь» писала, безо всякого сомнения объединяя наши «отправные точки» в одну: «Из белового текста «Посвящения» Пушкин его убирает, отдавая последнюю дань «утаенной любви» в загадочных буквах N.N. своего «Донжуанского списка».»

Существуют и «промежуточные» версии: отсутствие посвящений к большому количеству пушкинских стихов, содержащих мотивы воспоминаний о былой любви, дали повод – вне зависимости от того, кто скрывается под инициалами N.N. «донжуан-ского списка» или кому посвящена «Полтава» – к созданию не одной легенды о «еди-ной, вечной, утаенной и отвергнутой любви Пушкина» , которая продолжалась если и не всю жизнь, то в течение многих лет. Анненков считал, что Пушкин на Юге встретил «то загадочное для нас лицо или те загадочные лица, к которым в разные эпохи своей жизни обращал песни, исполненные нежного воспоминания, ослабевшего потом, но сохранившего способность восставать при случае с новой и большой силой» ; Аннен-ков связывал это «лицо» с кишиневским периодом жизни Пушкина, Бартенев считал, что эта «утаенная любовь» относится ко времени пребывания в Крыму и называл ее «южной любовью».

«Что в жизни Пушкина была… «вечная», таинственная любовь, – писал Гершен-зон, называвший ее «северной любовью Пушкина», – это не подлежит сомнению: она оставила много следов в его поэзии… Тайна, которою Пушкин окружал эту любовь, позволяет думать, что как раз имя этой женщины он скрыл под буквами N.N. в состав-ленном им списке женщин, которых он любил» . Гроссман считал, что таинственной, утаенной на всю жизнь любовью Пушкина была Софья Потоцкая, Цявловская предпо-читала Елизавету Воронцову, а Яшин – Каролину Собаньскую.

Эта работа и является попыткой ответа на оставшиеся открытыми вопросы по поводу как «утаенной любви» посвящения «Полтавы» и NN его «донжуанского спи-ска», так и «единой, вечной» любви Пушкина, а также на вопрос, является ли эта про-блема столь важной, чтобы пушкинистика занималась ею в течение более чем 100 лет. Разумеется, ответ на последний вопрос проще всего получить, ответив на предыдущие.

Я исхожу из следующих «начальных условий»:

1. «Донжуанский список» Пушкина составлен с учетом хронологии.

2. Связь NN «донжуанского списка» Пушкина с «утаенной любовью» посвяще-ния «Полтавы» могла иметь место, а могла и не иметь, но в любом случае возможность такой связи должна рассматриваться.

3. Любая кандидатура на «звание» утаенной любви посвящения «Полтавы» должна непротиворечиво соответствовать его тексту.

4. Любая такая кандидатура должна быть связана с содержанием поэмы.

5. Любая такая кандидатура должна отвечать требованию утаенности, то есть эта женщина не должна упоминаться в стихах и письмах Пушкина и не должна иден-тифицироваться с помощью посвящений в его стихах или каких-нибудь альбомах.

6. Предложение любой кандидатуры должно предполагать и ответ на вопрос, за-чем Пушкину понадобилось утаивать свою безответную любовь; в равной мере это относится и к NN «донжуанского списка».

С тем и предлагаю приступить к обзору существующих на сегодняшний день то-чек зрения на эту проблему.

II

Гершензон в своей работе «Северная любовь Пушкина» (1908), отталкиваясь ис-ключительно от стихов и поэм южной пушкинской ссылки, полагал, что Пушкин вос-принял насильственное удаление из Петербурга как собственный побег: «ему кажется, что он сам бежал, в поисках свободы и свежих впечатлений» («Я вас бежал, отечески края, Я вас бежал, питомцы наслаждений…») – главным образом в поисках свободы от суеты, от образа жизни, разрушавшего его и духовно, и физически. В самом деле, жизнь, которую Пушкин вел в Петербурге после Лицея, и не назовешь иначе, чем само-разрушительной. Дорвавшись до свободы от опеки преподавателей и надзирателей, Пушкин пустился во все тяжкие: по большей части ночная жизнь с картами, попойками и проститутками (с частыми венерическими заболеваниями), эпатирующие развлече-ния, постоянные дуэльные ссоры. Во многом сходную жизнь Пушкин вел и на Юге, просто там у него было гораздо меньше возможностей.

Такой образ жизни не мог пройти для него бесследно, что впоследствии он и сам подтвердил (в письме к Александру I, апрель 1825): «Мое здоровье было сильно рас-строено в ранней юности …». Внешне Пушкин в 25 лет выглядел на 40 (о чем сохрани-лись свидетельства современников), а внутренне уже к 1820 году был глубоко неудов-летворен собой, эта неудовлетворенность постоянно прорывалась и в стихах. В 1821 году, в ссылке, он вспоминал: «Я тайно изнывал, страдалец утомленный…»

Гершензон полагал, что Пушкин, «вырвавшись» на свободу, был духовно пуст и душевно иссушен, но в глубине души его жило «спасительное живое чувство… Пуш-кин вывез из Петербурга любовь к какой-то женщине, и… эта любовь жила в нем на юге еще долго, во всяком случае – до Одессы» . Исходя из утверждения Лернера, при-нявшего на веру бездоказательное утверждение Морозова, что среди южных стихов не только стихотворение «Давно об ней воспоминанье…» (1823), но и «Умолкну скоро я…» (1821) и «Мой друг! Забыты мной…» (1821) посвящены одному адресату – а адресат стихотворения «Давно об ней воспоминанье…» Пушкиным не скрывался, – Гершензон пришел к выводу, что «северной любовью» поэта и была М.А.Голицына, урожденная Суворова-Рымникская, внучка генералиссимуса, талантливая певица-любительница.

Щёголеву в полемической по отношению к статье Гершензона работе «Утаенная любовь» (1911) нетрудно было показать, что из этих трех стихотворений только одно («Давно об ней воспоминанье…) имеет отношение к Голицыной (оно и публиковалось всегда с посвящением именно ей), но при этом оно не может быть отнесено к любовной лирике: речь в нем лишь о том, что она когда-то спела стихи Пушкина, и это долго бы-ло отрадно для него, а теперь, «ныне», снова своим пеньем прославила его, и он этим гордится:

Давно об ней воспоминанье

Ношу в сердечной глубине;

Ее минутное вниманье

Отрадой долго было мне.

Твердил я стих обвороженный,

Мой стих, унынья звук живой,

Так мило ею повторенный,

Замеченный ее душой.

Вновь лире слез и хладной скуки

Она с участием вняла –

И ныне ей передала

Свои пленительные звуки…

Довольно! В гордости моей

Я мыслить буду с умиленьем:

Я славой был обязан ей

А, может быть, и вдохновеньем.

Опровергая связь с Голицыной других стихов Пушкина, приводившихся Гер-шензоном в качестве аргументов в пользу своей версии, Щёголев исследовал южные стихи поэта. Его анализ пушкинских текстов заставил Гершензона отказаться от своей гипотезы; перепечатывая впоследствии «Северную любовь» в книге «Мудрость Пуш-кина» (1919), он упоминания о Голицыной изъял, на вопрос, кто же был «северной лю-бовью поэта», ответив так: «При нынешнем состоянии наших сведений на этот вопрос нельзя ответить положительно, а шатких догадок лучше избегать» . Однако статья Гершензона послужила для Щёголева толчком к исследованию проблемы «утаенной любви» посвящения «Полтавы», и анализ черновиков поэмы привел его к убеждению, что «утаенной любовью» «Посвящения» была Мария Раевская (в замужестве – Волкон-ская). Решающим аргументом в пользу этой версии стали обнаруженные Щёголевым в черновике посвящения варианты 5-й строки 2-й строфы («Сибири хладная пустыня» и «Твоя далекая пустыня»), которые отсылали к жене декабриста, уехавшей вслед за му-жем в Сибирь.

Щёголевская версия соответствует известным фактам и связи адресата «Посвя-щения» с «Полтавой». В июне – сентябре 1820 года Пушкин путешествовал по Кавказу и Крыму с семьей Раевских, со всеми братьями и сестрами был «на ты» и вполне мог быть влюблен в Марию Раевскую. Героиню поэмы тоже звали Мария, она влюбилась в старика – а муж Марии Раевской, декабрист С.Г.Волконский, был на 20 лет старше нее, и, хотя она, даже уехав из чувства долга вслед за мужем в ссылку, его не любила, Пуш-кин, скорее всего, этого не знал. Зато Пушкин, будучи дружен с Николаем Николаеви-чем Раевским-младшим, не мог не знать о трагическом выборе между отцом и мужем, который Марии Волконской пришлось сделать, принимая решение об отъезде, – а в по-эме мотив такого выбора был одним из главных; казачок же в «Полтаве», безответно любивший Марию, – в некотором роде сам поэт и, читая поэму, она, по замыслу Пуш-кина, могла бы об этом догадаться.

Если принять версию Щёголева, последняя строфа посвящения имеет в виду прощальный вечер, который устроила 27 декабря 1826 года княгиня З.А.Волконская перед отъездом Марии Волконской в добровольную ссылку («Последний звук твоих речей») и само пребывание в ссылке («Твоя печальная пустыня… – Одно сокровище, святыня, Одна любовь души моей»). Когда-то Пушкин был влюблен в Марию Раев-скую, его чувство прошло незамеченным, а в тот вечер (он был там) он восхищался ее поступком и поведением, и, судя по всему, ее последние слова, слышанные им, произ-вели тогда на него неизгладимое впечатление. Это подтверждается и воспоминаниями М.Н.Волконской: «во время добровольного изгнания нас, жен сосланных в Сибирь, он был полон самого искренняго восхищения». Наконец, версия Щёголева отвечает и требованию «утаенности»: Пушкин никогда, ни в стихах, ни в письмах, Марию Раев-скую не называл и, в отличие от Голицыной, открыто не посвящал ей никаких стихо-творений.

Правда, щёголевская версия не отвечала на вопрос, почему Пушкин утаил неко-гда имевшую место его любовь к ней (вернее, Щёголев не посчитал нужным дать такое объяснение), и, кроме того, исключала какое бы то ни было отношение адресата «По-священия» к «донжуанскому списку», поскольку Марии Раевской там не было, а под N.N. она скрываться не могла: Пушкин познакомился с ней в начале июня 1820 года в Екатеринославе, откуда началось его совместное с семьей Раевских путешествие по Кавказу и Крыму, а любовь к N.N. приходилась на 1817 год.

Будучи несогласным со Щёголевым, Губер предложил принять в качестве и NN, и «утаенной любви» «Посвящения» графиню Наталью Кочубей (в замужестве Строга-нову). Разумеется, сама фамилия «претендентки» Губера сразу же отсылает нас к по-эме; к тому же первоначально в черновиках «Полтавы» ее героиню звали не Марией, а Натальей. Видимо, такое полное совпадение имени и фамилии с реальной женщиной, предметом едва ли не первой влюбленности Пушкина-лицеиста (ее семья до отъезда за границу проводила лето в Царском Селе в 1812 – 1815 гг.) и стало главной причиной, по которой поэт заменил в поэме «Наталью» на «Марию» – помимо желания дать скрытый намек на Марию Волконскую.

Однако Губеру пришлось сделать серьезную натяжку, чтобы учесть имя Натальи Кочубей в пресловутом списке, где она под шифром NN должна бы была стоять между Екатериной II (Екатериной Андреевной Карамзиной) и Кн. Авдотьей (княгиней Евдо-кией Голицыной), а не после них: о том, что Пушкин влюбился в Голицыну и проводит у нее все вечера, Карамзин сообщал Вяземскому в Варшаву в декабре 1817 года, до то-го, как Наталья Кочубей появилась в Петербурге из-за границы (как полагал исследова-тель, в 1818 году). «Можно думать, – писал Губер, – что он влюбился в нее в начале 1819 года…» ; ему пришлось оговориться, что «хронологический порядок в списке не имеет абсолютной точности» , хотя в его книге весь разбор 1-й части «донжуанского списка» свидетельствует об обратном.

Но даже при таких допущениях вызванную этой кандидатурой противоречивость текста «Посвящения» Губеру преодолеть не удалось. В этой версии совершенно непо-нятно сомнение поэта в том, что «Полтава» будет прочитана адресатом («Коснется ль уха твоего?»), и, даже без учета черновых вариантов «Сибири хладная пустыня» и «Твоя далекая пустыня», строка «Твоя печальная пустыня» никак не увязывается с бла-гополучной жизнью графини Кочубей-Строгановой (в частности – и в момент написа-ния посвящения, в 1828 году). Нет и никаких данных, подтверждающих факт ее «ко-ротких» взаимоотношений с Пушкиным, которые оправдали бы возможность его об-ращения к ней «на ты»; наконец, как и Гершензон со Щёголевым, вопрос, почему Пуш-кин утаивал эту безответную любовь, Губер перед собой не ставил.

Единственный, кто задался этим вопросом, был Тынянов: «…Почему и зачем, собственно говоря, понадобилось Пушкину так мучительно и тщательно утаивать лю-бовь, во-первых, к блестящей светской певице М.Арк.Голицыной, – спрашивал он в статье «Безыменная любовь» (1939), – …и, во-вторых, утаивать ее по отношению к мо-лоденькой, почти подростку, М.Раевской, сестре Н.Раевского, с которым он был в дру-жеских отношениях?» И отвечал: «Не было никаких оснований таить любовь ни к М.Арк.Голицыной, ни к М.Раевской, были все основания скрывать всю жизнь любовь и страсть к Карамзиной. Старше его почти на 20 лет (как и Авдотья Голицына), жена ве-ликого писателя, авторитета и руководителя не только литературных вкусов его моло-дости, но и всего старшего поколения, …она была неприкосновенна, самое имя ее в этом контексте – запретно» .

Насчет «оснований таить любовь» к М.Раевской нам еще предстоит поговорить, но и без того натяжки Тынянова очевидны. История с пушкинским признанием в люб-ви к Екатерине Андреевне Карамзиной в кругу всех его друзей стала известной, и, хотя Пушкин и плакал, получив «выволочку» от ее мужа, которому она показала пушкин-скую записку, этой влюбленностью он быстро переболел, и в дальнейшем его отноше-ния с семьей Карамзиных были дружескими, его там опекали. Карамзина искренно лю-била Пушкина, только любовь эта была сродни материнской, и он отвечал ей благо-дарной, сыновней любовью (хотя отсвет той первоначальной влюбленности в красавицу и мог присутствовать в его чувстве) – и эту привязанность никогда не скрывал. Именно о такой любви и свидетельствуют все аргументы, предъявляемые Тыняновым. В самом деле, вот они:

в стихотворной «Записке к Жуковскому» 1819 года Пушкин пишет: «Скажи – не будешь ли сегодня с Карамзиным, с Карамзиной?»;

7 мая 1821 года Пушкин пишет из Кишинева Тургеневу: «Без Карамзиных, без вас двух, да еще без некоторых избранных соскучишься и не в Кишиневе, а вдали от камина княгини Голицыной (А.И.Голицыной из первого «донжуанского» списка – В.К.) замерзнешь и под небом Италии»;

1 декабря 1823 года он пишет из Одессы Тургеневу: «Благодарю вас за то, что вы успокоили меня насчет Николая Михайловича и Катерины Андреевны Карамзиных – но что поделывает незабвенная, конституциональная, антипольская, небесная княгиня Голицына?»;

14 июля 1824 года в письме к А.И.Тургеневу: «Целую руку К.А.Карамзиной и княгине Голицыной (далее по-французски – В.К.) `конституционалистке или антикон-ституцоналистке, но всегда обожаемой, как свобода`»;

20 декабря 1824 года в письме к брату: «Напиши мне нечто о Карамзине, ой, ых»;

из «Записок» А.О.Смирновой-Россет: «Я наблюдала также за его (Пушкина – В.К.) обращением с г-жей Карамзиной: это не только простая почтительность по отно-шению к женщине уже старой, – это нечто более ласковое» ;

2 мая 1830 года Пушкин Вяземскому из Москвы: «Сказывал ты Катерине Андре-евне о моей помолвке? Я уверен в ее участии, но передай мне ее слова – они нужны мо-ему сердцу, и теперь не совсем счастливому»; из ответного письма Карамзиной к Пушкину: «Я очень признательна вам за то, что вы вспомнили обо мне в первые дни вашего счастья, это истинное доказательство дружбы»;

и, наконец, из записи Жуковского о предсмертных минутах Пушкина: «Карамзи-на? Тут ли Карамзина? – спросил он спустя немного. Ее не было; за нею немедленно послали и она скоро приехала. Свидание их продолжалось только минуту, но, когда Ка-терина Андреевна отошла от постели, он кликнул ее и сказал: «Перекрестите меня!» Потом поцеловал у нее руку» ; тот же момент в записи Вяземского (в переводе с фран-цузского из письма к Е.Н.Раевской-Орловой от 6 февраля 1837 года): «Когда пришел черед госпожи [Карамзиной], она, прощаясь с ним, издали перекрестила его. – Подой-дите ближе, сказал он, и перекрестите хорошенько» , а в передаче А.И.Тургенева (в письме к неизвестному): «Узнав, что К.А.Карамзина здесь же, просил два раза позвать ее, и дал ей знать, чтобы она перекрестила его. Она зарыдала и вышла» .

Я сознательно не расширяю аргументацию, ограничившись только теми приме-рами, которые привел Тынянов. Ни один из них не может быть использован для под-тверждения его точки зрения: кажется совершенно очевидным, что характер привязан-ности Пушкина к Екатерине Андреевне Карамзиной не только не дает никаких основа-ний считать ее страстью или длительной влюбленностью, но и трактовать эту любовь как утаенную. Свое отношение к ней Пушкин проявлял постоянно и открыто; что же до первоначально вызванного ею чувства, скрывать тут Пушкину тоже было нечего, а потому он и включил ее в свой список под именем Катерины II – такая расшифровка этого имени гораздо убедительнее, нежели Екатерина Семенова. (На подаренной ак-трисе Пушкиным рукописи «замечаний об русском театре» Н.И.Гнедич приписал, что они написаны, «когда он приволакивался… за Семеновой» , но Лернер справедливо отмечал, что ни в одном из отзывов о ней Пушкин «не отделял женщины от артист-ки» .)

Разбирая текст «Посвящения» применительно к выбранной исследователем кан-дидатуре, Тынянов объяснял не то, что требует объяснения: «Поэт обращается к жен-щине, но боится, что она не поймет того, что именно к ней эти стихи относятся, что по-эма посвящена ей» ? Да, это так, но не только этого поэт боится, но и того, что эти стихи до нее вообще не дойдут: «Коснется ль уха твоего?» Это сомнение понятно, ес-ли речь идет о Марии Волконской, живущей в Сибири, и совершенно непонятно, если речь о Карамзиной, немедленно читавшей все написанное Пушкиным, как только его стихи попадали в их дом – в рукописном ли, или в опубликованном виде.

«Иль посвящение поэта, Как некогда его любовь, Перед тобою без ответа пройдет, непризнанное вновь...»? Здесь невозможно истолковать слово «непризнанное» так, как это пытался сделать Тынянов (как непринятая любовь), поскольку Пушкин в следующих строчках (опущенных Тыняновым в разборе) показывает, что это слово на-до понимать как «неузнанное»: «Узнай, по крайней мере, звуки, Бывало, милые тебе…» А уж печальная пустыня применительно к Карамзиной – несомненная натяжка. Удиви-тельно в тыняновской версии и то, что он совершенно не обратил внимания на пушкин-ское «ты» «Посвящения»: Пушкин с Карамзиным и его женой, людьми гораздо старше его, был на «вы»: и говоря с ней и о ней, и в переписке он называл ее не иначе как Ка-терина Андреевна. И, наконец, при чем тут «Полтава»?

III

Не озаботился поиском связи между своей кандидатурой и «Полтавой» и Тома-шевский, когда пытался доказать в статье ««Таврида» Пушкина» (1949), что «утаенной любовью» поэта была старшая сестра Марии Раевской Екатерина, вскоре после совме-стного путешествия Пушкина и Раевских по Кавказу и Крыму вышедшая замуж за ге-нерала М.Ф.Орлова. Пушкин познакомился с Екатериной Раевской 19 августа 1820 го-да, когда вместе с генералом Н.Н.Раевским и его младшим сыном, Николаем, прибыл в Гурзуф, где она с сестрой Еленой и матерью дожидалась отца. В Крыму он прожил в семье Раевских 3 недели, с помощью Николая Николаевича-младшего и его сестер Ека-терины и Елены Раевских улучшал свой английский (читая «Корсара» Байрона – но, как мы увидим, и не только его), «любезничал» с Екатериной Раевской и написал сти-хотворения «Я видел Азии бесплодные пределы…» и «Зачем безвременную скуку…», по-следнее, с его «девой милой», «днем страданья», «изгнаньем и могилой», – вполне в ду-хе романтизма:

К…

Зачем безвременную скуку

Зловещей думою питать,

И неизбежную разлуку

В унынье робком ожидать?

И так уж близок день страданья!

Один, в тиши пустых полей,

Ты будешь звать воспоминанья

Потерянных тобою дней.

Тогда изгнаньем и могилой,

Несчастный, будешь ты готов

Купить хоть слово девы милой,

Хоть легкий шум ее шагов.

Коль скоро произнесено слово романтизм, придется сделать отступление на его счет. В последнее время само понятие «романтизм» применительно к Пушкину и к рус-ской литературе 20-х – 30-х годов XIX века подвергнуто пересмотру – и не без основа-ний. В этом отношении примечательна статья Е.Курганова «Пушкин и романтизм» в «Пушкинском сборнике» (2005), где он доказывает, что Пушкин не был романтиком в общепринятом понимании этого литературного течения. Основная мысль заметок Кур-ганова заключается в том, что таинственная неясность, размытость общего смысла ху-дожественного образа как основная установка романтического литературного произве-дения для Пушкина была неприемлема: главной, отличительной особенностью пуш-кинского творчества как раз и была предельная ясность замысла и исполнения. Пуш-кинскую рациональность Курганов противопоставляет иррациональности романтизма, и, в общем, вряд ли с этим можно спорить, так же как и с приводимыми им ссылками на работы В.В.Виноградова («Стиль Пушкина»: «Пушкин культивирует принцип кон-структивного согласия, соответствия вещей, образов и идей в единстве композиции» ), Р.Якобсона («Работы по поэтике»: «Особое внимание Пушкина к точности, простоте и смысловой наполненности поэтического слова отличает его лирическую поэзию от ро-мантической лирики» ) и других авторов. Сам Курганов идет еще дальше: ««Смысло-вая наполненность поэтического слова», несомненно, выводит мир Пушкина за преде-лы романтической лирики. Можно даже сказать, что реально, практически Пушкин был воинствующим антиромантиком» (курсив мой – В.К.). Рассматривая с этой точки зрения словарь Пушкина, исследователь делает вывод, что пушкинский словарь также не соответствует требованиям условности романтизма: «Всякую семантическую неяс-ность, расплывчатость, текучесть он воспринимал как… недопустимую стилистиче-скую небрежность, как эстетическую невоспитанность».

Однако последний вывод не может быть применим ко всей любовной лирике Пушкина периода южной ссылки – а прежде всего именно она имеется в виду, когда говорят о пушкинском романтизме. В представлении о романтической, «идеальной» любви, которое перешло к нам от немецких романтиков, а к ним – из поэм о рыцарях и рыцарских романов, она обязана была быть верной, вечной, единой и неразделенной, возможно – трагичной. Пушкин же одинаково ценил и наслажденье счастьем взаимной любви, и «горькое наслажденье» любовью безответной. Такое отношение к любви по справедливости можно назвать истинно идеальным; что же до его тогдашнего понима-ния того, как следует семантически, словарно описывать любовь, оно отчасти действи-тельно соответствовало понятию любви романтической. Но, хотя атрибуты-штампы описаний романтической любви – флер таинственности и безумная любовь, раны люб-ви и тоска любви, – проникавшие в стихи юного и молодого Пушкина, тянули за собой и образные штампы, вроде «цвета юности», «томительного обмана», «жестокой судьбы», «безумного сна», «узника томного» и т.п. (осененные именем Пушкина, они расплодились в русской поэзии как раз тогда, когда он от них уже избавился), все же их следует отнести даже не столько к его приверженности к романтизму, сколько к огром-ности задач по оживлению и очищению русского языка, стоявших перед ним. Он смо-лоду брал на себя одновременно так много в каждом произведении, даже в любом ма-лом стихотворении, что иногда позволял себе нарушать и самим поставленные перед собой законы – в чем он честно и признавался.

В первые же дни пребывания в Кишиневе он заканчивает элегию «Погасло днев-ное светило…», начатую на корабле по дороге в Гурзуф, и начерно пишет стихотворе-ние «Увы! зачем она блистает…», к концу 1821 года заканчивает черновую редакцию «Кавказского пленника». По воспоминаниям о Крыме впоследствии написаны поэма «Бахчисарайский фонтан» и еще несколько стихотворений, в том числе отрывок «Тав-рида», «Нереида» и элегия «Редеет облаков летучая гряда…» – стихотворение замеча-тельное по чистоте настроения и исполнения; Томашевский, приводя текст этой элегии, утверждал, что в ее концовке речь идет о Екатерине Раевской, и на этом выстраивал свою версию «утаенной любви» Пушкина:

Редеет облаков летучая гряда.

Звезда печальная, вечерняя звезда!

Твой луч осеребрил увядшие равнины,

И дремлющий залив, и черных скал вершины.

Люблю твой слабый свет в небесной вышине;

Он думы разбудил, уснувшие во мне:

Я помню твой восход, знакомое светило,

Над мирною страной, где все для сердца мило,

Где стройны тополы в долинах вознеслись,

Где дремлет нежный мирт и темный кипарис,

И сладостно шумят полуденные волны.

Там некогда в горах, сердечной думы полный,

Над морем я влачил задумчивую лень,

Когда на хижины сходила ночи тень –

И дева юная во мгле тебя искала

И именем своим подругам называла.

В качестве подтверждения своей версии Томашевский процитировал выдержку из письма от 3 июля 1823 года к Екатерине Раевской ее мужа, Михаила Федоровича Орлова (в переводе с французского): «Среди стольких дел, одно другого скучнее, я ви-жу твой образ, как образ милого друга, и приближаюсь к тебе или воображаю тебя близкой всякий раз, как вижу памятную Звезду, которую ты мне указала. Будь уверена, что едва она восходит над горизонтом, я ловлю ее появление с моего балкона».

Екатерине Раевской в момент ее встречи с Пушкиным было 23 года, ее сестрам Елене – 17, Марии – 14 и Софье – 13, и, хотя «романтической» «девой юной» элегии «Редеет облаков…» скорей уж должна была бы по возрасту стать Елена Раевская, ею, пусть и с натяжкой, могла быть и Екатерина. Однако, я бы сказал, что в данном случае образ «дева юная» – собирательный, Пушкин собрал его из четырех сестер, которых он превратил в «подруг»: «имя называла» Екатерина, но для обобщения Пушкину понадо-билась «дева юная». Таким образом, в последних строках стихотворения действительно содержится некий биографический мотив, но какое он имеет отношение к «утаенной любви» – это ведь и вообще не стихотворение о любви (разве что принять за описание любовного переживания строки «сердечной думы полный, Над морем я влачил задумчи-вую лень»)? С этой точки зрения стихотворение «Зачем безвременную скуку…» в гораз-до большей степени любовно-«биографично» и, скорее всего, и было написано о чувст-ве к Екатерине Раевской, которое угадывается и в письме к брату из Кишинева от 24 сентября 1820 года, где Пушкин, рассказывая о своем путешествии с семьей генерала Раевского, писал: «Все его дочери – прелесть, старшая – женщина необыкновенная…» (курсив мой – В.К.).

К своей трактовке «утаенной любви» Пушкина как чувства именно к ней Тома-шевский подтянул и стихотворение «Увы, зачем она блистает…»:

Увы, зачем она блистает

Минутной, нежной красотой?

Она приметно увядает

Во цвете юности живой…

Увянет! Жизнью молодою

Не долго наслаждаться ей;

Не долго радовать собою

Счастливый круг семьи своей,

Беспечной, милой остротою

Беседы наши оживлять

И тихой, ясною душою

Страдальца душу услаждать.

Спешу в волненье дум тяжелых,

Сокрыв уныние мое,

Наслушаться речей веселых

И наглядеться на нее.

Смотрю на все ее движенья,

Внимаю каждый звук речей,

И миг единый разлученья

Ужасен для души моей.

Ссылаясь на письмо Н.Н.Раевского-младшего к матери от 6 июня 1820 года, где тот предупреждал, что Екатерине в ее состоянии опасно предпринимать дальнее путе-шествие, а также на неделей позже написанное отцом письмо к самой Екатерине Раев-ской («Где ты, милая дочь моя Катенька? Каково твое здоровье и здоровье сестры твоей Аленушки? Вот единственная мысль, которая и во сне меня не оставляет.» ), исследо-ватель полагал, что и это стихотворение адресовано ей, а не ее сестре, болезненной Елене Раевской. Между тем сам тон этого стихотворения, с его «тихой, ясною душою», не соответствует представлению Пушкина о Екатерине Раевской, о которой он писал в письме к Вяземскому из Михайловского 13 сентября 1825 года, сравнивая с ней Мари-ну Мнишек его «Бориса Годунова»: «Моя Марина славная баба: настоящая Катерина Орлова!» А вот поэтической проницательности Пушкина, увидевшего в болезненности ее младшей сестры обреченность (Елена, самая красивая из сестер, не могла даже при-нимать участия в танцах и других развлечениях, только наблюдая за ними издали, и так и не вышла замуж) и написавшего об этом истинно сострадательное стихотворение, как и элегия «Редеет облаков…» не требующее никакого биографического истолкования, – этой его проницательности следовало бы отдать должное.

Да, процитированные стихотворения («Зачем безвременную скуку…», «Редеет облаков…», «Увы, зачем она блистает…») действительно написаны по поводу опреде-ленных адресатов. Но имеют ли такого рода биографические мотивы какое-нибудь зна-чение для понимания этих стихотворений или для решения задачи, которую мы перед собой поставили? Для нас на примере элегии «Редеет облаков…» гораздо важнее было бы понять, как Пушкин осваивал Байрона, с которым Раевские вплотную познакомили его во время путешествия по Кавказу и Крыму: не даст ли нам это и ключ к правильно-му пониманию «биографичности» в его южных стихах и – шире – в его любовной ли-рике?

На примерах южных стихов Пушкина хорошо видно, как он, начиная свое стихо-творение под влиянием чужого, постепенно выходит на собственное, оригинальное ре-шение темы (такому подходу к освоению зарубежной поэзии и прозы он остался верен до последних дней). Таков, например, отрывок «Таврида», созданный под впечатлени-ем «Фрагмента» Байрона 1816 года («Could I remount the river of my years…»); он и за-думан, и начат был, как и байроновский «Фрагмент», в виде свободного размышления в форме вопросов к самому себе и ответов на них. Но Байрон весь обращен туда, «после смерти», здесь его уже не волнует и не привлекает; Пушкин же, лишь «заглянув» туда, весь здесь, там его интересует лишь постольку, поскольку он может взять с собой ту-да то, что ему здесь дорого. Основной мотив пушкинского отрывка:

Во мне бессмертна память милой,

Что без нее душа моя?

Байроновское стихотворение дало ему первоначальный толчок к размышлению, и на этом его влияние кончилось, хотя отдельные строки почти совпадают; далее Пуш-кин свободен и самостоятелен. А вот известное стихотворение Байрона 1815 г. «Солнце неспящих» (Sun of the Sleepless), от которого Пушкин оттолкнулся при создании элегии «Редеет облаков…»:

Печальная звезда, бессонных солнце! Ты

указываешь мрак, но этой темноты

твой луч трепещущий, далекий, – не рассеет.

С тобою я сравню воспоминаний свет,

мерцанье прошлого – иных, счастливых лет –

дрожащее во мгле; ведь, как и ты, не греет

примеченный тоской бессильный огонек, –

лучист, но холоден, отчетлив, но далек...

Перевод В.Набокова

Байроновский адрес в элегии Пушкина очевиден, так же как очевидно и то, что это произведение Байрона послужило Пушкину всего лишь поводом для написания са-мостоятельного стихотворения. Скупыми средствами – двумя-тремя строками байро-новского мотива печальной вечерней звезды и двумя последними строчками – перечис-лительное описание пейзажа поэт превратил в оригинальную элегию. И когда мы гово-рим о влиянии Байрона на творчество Пушкина, следует помнить, что на самом деле Байрон повлиял на него не более, чем любой другой прочитанный им поэт. Пушкин без стеснения использовал ритмы, размеры и сюжеты чужих стихов – вплоть до того, что даже начинал свои стихи едва ли не целиком заимствованными строчками, – но тут же уходил от них, как только его личный опыт начинал расходиться с позаимствованным. В таком способе освоения чужого опыта он утвердился при изучении мировой поэзии, в которой поэты нередко «перепевали» друг друга, – а он был чрезвычайно начитан.

Таким образом, «романтические» мотивы любовной лирики южной ссылки Пушкина следовало бы рассматривать не столько в связи с литературными установка-ми в кругу его общения доссыльного петербургского периода или в связи с влиянием Байрона, сколько с точки зрения пушкинской индивидуальности в отношении к любви и в ее изображении. В своей любовной лирике Пушкин самостоятелен и свободен го-раздо в большей степени, чем можно было бы предположить, исходя из общепринятого представления о пушкинском романтизме. Другими словами, когда мы ищем в южных стихах поэта следы любви к некой женщине, вечной и верной любви, которую Пушкин пронес через всю жизнь – или, по меньшей мере, через многие годы, – мы гоняемся за призраком романтизма. Не потому ли в стремлении распознать «адресат» такой любви едва ли не в каждом стихотворении Пушкина исследователи заходили необоснованно далеко, а главное – совершенно немотивированно: большинство любовей 1-го «донжу-анского списка» были неразделенными, но ни одна из них не стала вечной и верной, это были характерные для Пушкина вспышки влюбленности.

Такой вспышкой влюбленности было и чувство к Марии Раевской, когда во вре-мя путешествия в Крыму поэт увидел, как она играет с набегающей волной (это впе-чатление, по ее воспоминаниям, попало в 1-ю главу «Евгения Онегина»). Скорее всего, о ней же написано и стихотворение «Нереида» (1820):

НЕРЕИДА

Среди зеленых волн, лобзающих Тавриду,

На утренней заре я видел нереиду.

Сокрытый меж дерев едва я смел дохнуть:

Над ясной влагою полубогиня грудь

Младую, белую как лебедь, воздымала

И пену из власов струею выжимала.

Это стихотворение уж никак не менее «биографично», чем элегия «Редеет обла-ков…», и вряд ли кого обманула его публикация в разделе «Подражания древним» аль-манаха «Полярная звезда» за 1824 год. Пушкин обыграл классический образ, сочетани-ем «Таврида», «полубогиня» и «младая грудь» указав на одну из четырех сестер, с кото-рыми он отдыхал в Крыму, – на 14-летнюю Марию Раевскую: ведь рядом с Екатериной (23-х лет) и Еленой (17-ти лет) она была только полубогиней и только к ней (в крайнем случае – к 13-летней Софье) могла относиться пушкинская «младая грудь».

«Пушкин необыкновенно правдив, в самом элементарном смысле этого слова, – писал Гершензон; – каждый его личный стих заключает в себе автобиографическое признание совершенно реального свойства…» И в самом деле, как мы видим, все че-тыре стихотворения – «К чему безвременною скукой…», и «Редеет облаков…», и «Увы, зачем она блистает…», и «НЕРЕИДА» – действительно автобиографичны; стихи напи-саны о сестрах: каждой по серьге. В то же время для восприятия они не требуют био-графического подхода; Пушкин использовал свой опыт для того, чтобы написать стихи, в той или иной степени имеющие отношение к жизни души любого из нас, но на том стоит и вся мировая поэзия.

Из всех рассматривавшихся пушкинистами кандидатур Екатерина Раевская – пожалуй, единственная, с кем у Пушкина и в самом деле был роман, – хотя впоследст-вии она сделала все возможное, чтобы эта связь не была раскрыта, и даже отрицала са-му возможность совместного чтения Байрона во время пребывания Пушкина с их семь-ей в Крыму, а письма Пушкина перед смертью уничтожила. Тем не менее сам факт оз-вучивания ее имени в письмах Пушкина, Вяземского и Тургенева лишает эту кандида-туру «утаенности»; да и к «Полтаве», как и к NN «донжуанского списка» (у нее в спи-ске было свое место), Екатерина Раевская конечно же не имела никакого отношения: к ней не могли относиться строки «Коснется ль уха твоего?» и «Твоя печальная пусты-ня». Как и Карамзина, она была среди первых читателей всего, что писал и публиковал Пушкин, и он не стал бы выражать сомнение в том, что до нее дойдет издание «Полта-вы». Невозможно и условия ее жизни или ее нравственно-психологическое состояние в 1828 году считать «печальной пустыней» – даже несмотря на то, что Николаем I ее муж, генерал М.Ф.Орлов, по делу о мятеже 14 декабря был надолго сослан в свое име-ние: по сравнению с судьбой сосланных декабристов он чрезвычайно легко отделался (благодаря заступничеству перед царем его брата, А.Ф.Орлова, сыгравшего едва ли не решающую роль при подавлении восстания).

IV

Гроссман предложил свою кандидатуру – Софью Станиславовну Потоцкую-Киселеву, для чего выстроил сюжет («У истоков «Бахчисарайского фонтана»», 1960), который любопытен безотносительно цели его написания. Поскольку он не смог найти возражений на щёголевский разбор «Посвящения», он разделил проблему на две части: Потоцкую он считал утаенной любовью стихов Пушкина, а Марию Раевскую, согла-сившись со Щёголевым, – утаенной любовью посвящения «Полтавы». С этой точки зрения, поскольку Пушкин мог узнать Потоцкую не раньше 1819 года, с учетом «дон-жуанского списка», «утаенных любовей» стало три! Поскольку никаких фактов, под-тверждающих хотя бы знакомство Пушкина с Потоцкой до южной ссылки, неизвестно, как неизвестно никаких фактов сколько-нибудь близкого общения с ней и после, до их обнаружения гипотеза Гроссмана всерьез рассматриваться не может. Наоборот, из письма к Вяземскому (от 4 ноября 1823 года), чьей пассией была Потоцкая, видно, что Пушкин, называя ее «похотливой Минервой», цитирует самого Вяземского по сложив-шимся правилам игры в их взаимной информации о своих любовницах (тем самым на-рушая и принцип «утаенности»).

Не менее занимательный «детектив» под названием «Храни меня, мой талисман» (1974) придумала Цявловская, которая на основании своей версии «приписала» чуть ли не все стихотворения лирики Пушкина, у которых не было строго доказанных адреса-тов, к Елизавете Воронцовой. Однако из сравнения различных точек зрения на его лю-бовные связи или увлечения в Одессе, складывается впечатление, что Пушкин в это время страстно любил одновременно трех женщин, что само по себе вызывает недо-верие. Из них – Амалии Ризнич, Елизаветы Воронцовой и Каролины Собаньской – две первые попали в «донжуанский список». А вот документально обоснованная М.Яши-ным «справка» из его статьи «Итак, я жил тогда в Одессе» (1977).

Иван Ризнич приехал в Одессу с молодой женой весной 1823 года; Пушкин пе-реехал из Кишинева в Одессу в июле 1823 года, а элегия «Простишь ли мне ревнивые мечты…», которую пушкинисты обычно адресовали Амалии Ризнич, написана 11 но-ября 1823 года:

Простишь ли мне ревнивые мечты,

Моей любви безумное волненье?

Ты мне верна: зачем же любишь ты

Всегда пугать мое воображенье?

Окружена поклонников толпой,

Зачем для всех казаться хочешь милой,

И всех дарит надеждою пустой

Твой чудный взор, то нежный, то унылый?

Мной овладев, мне разум омрачив,

Уверена в любви моей несчастной,

Не видишь ты, когда в толпе их страстной,

Беседы чужд, один и молчалив,

Терзаюсь я досадой одинокой;

Ни слова мне, ни взгляда… друг жестокий!

Хочу ль бежать, – с надеждой и мольбой

Твои глаза не следуют за мной.

Заводит ли красавица другая

Двухсмысленный со мною разговор, –

Спокойна ты; веселый твой укор

Меня мертвит, любви не выражая.

Скажи еще: соперник вечный мой,

Наедине застав меня с тобой,

Зачем тебя приветствует лукаво?..

Что ж он тебе? Скажи, какое право

Имеет он бледнеть и ревновать?..

В нескромный час меж вечера и света,

Без матери, одна, полуодета,

Зачем его должна ты принимать?..

Но я любим. Наедине со мною

Ты так нежна! Лобзания твои

Так пламенны! Слова твоей любви

Так искренно полны твоей душою!

Тебе смешны мучения мои;

Но я любим, тебя я понимаю.

Мой милый друг, не мучь меня, молю:

Не знаешь ты, как сильно я люблю,

Не знаешь ты, как тяжко я страдаю.

Но запись в метричной книге Соборной Преображенской церкви гласит: «1-го генваря – родился младенец Александр от родителей Коммерции советника, 1-ой гиль-дии купца Ивана Ризнич и жены его Аксинии (дьячок исправил непонятное «Амалия» на православное «Аксиния» – В.К.). Молитвовал и крестил протоиерей Петр Куницкий. Восприемником был Генерал-Адъютант и Новороссийский генерал-Губернатор Ми-хайло Семенович Воронцов» . Отсюда Яшин сделал справедливый вывод, что не толь-ко эта элегия не могла быть обращена к Амалии Ризнич, находившейся на 8-м месяце беременности в момент ее написания, но и все остальные южные стихи, подверстывав-шиеся к этой версии Цявловской. В «лучшем случае» летом 1823 года Пушкин, увидев ее в театре, мог только успеть влюбиться в ждавшую ребенка красавицу, к которой муж приставил слугу, везде и всюду неотступно следовавшего за ней, и о близости с кото-рой и мечтать не приходилось, да еще в компании играл с нею в карты – она любила играть; описанные в элегии мечты летели к какой-то другой женщине.

Ну, а после рождения младенца? Яшин приводит письмо Ризнича П.Д.Киселеву: «У меня тоже большое несчастье со здоровьем моей жены. После ее родов ей станови-лось все хуже и хуже. Изнурительная лихорадка, непрерывный кашель, харканье кро-вью внушали мне самое острое беспокойство. Меня заставляли верить и надеяться, что хорошее время года принесет какое-нибудь облегчение, но к несчастью случилось на-оборот. Едва пришла весна, припадки сделались сильнее. Тогда доктора объявили, что категорически и не теряя времени она должна оставить этот климат, так как иначе они не могли бы поручиться за то, что она переживет лето. Само собой разумеется, я не мог выбирать и стремительно решился на отъезд» .

В результате вся версия романа Пушкина с Амалией Ризнич оказывается осно-ванной ни на чем, практически на пустом месте. Но как же тогда быть со стихотворе-нием «Под небом голубым страны своей родной…»? Уж это-то стихотворение точно об Амалии Ризнич – ведь расшифрованная пушкинистами запись от 29 июля 1826 года рядом с текстом стихотворения свидетельствует об этом: «Усл<ышал> о см<ерти> <Ризнич> 25<го июля;> у<слышал> о c<мерти> Р<ылеева>, П<естеля>, М<уравьева>, К<аховского>, Б<естужева> 24 июля». Читаем текст:

Под небом голубым страны своей родной

Она томилась, увядала…

Увяла наконец, и верно надо мной

Младая тень уже летала:

Но недоступная черта меж нами есть.

Напрасно чувство возбуждал я:

Из равнодушных уст я слышал смерти весть,

И равнодушно ей внимал я.

Так вот кого любил я пламенной душой,

С таким тяжелым напряженьем,

С такою нежною, томительной тоской,

С таким безумством и мученьем!

Где муки, где любовь? Увы, в душе моей

Для бедной, легковерной тени,

Для сладкой памяти невозвратимых дней

Не нахожу ни слез, ни пени.

Казалось бы, здесь все «соответствует»: Ризнич уехала в Италию и там, «под не-бом голубым», через год скончалась. Но ведь дело не в адресате, ведь это стихотворе-ние – о том, как поэт с ужасом обнаруживает, что в душе даже не шевельнулось со-страдания к предмету былой влюбленности, что известие о ее смерти ничего не вызва-ло в его душе – ни слез, ни упрека. И не важно, что это могло произойти из-за «пере-бившего» возможность сострадания известия о смерти декабристов – важно, что он увидел в себе это бесчувствие и ему ужаснулся. Это стихотворение прекрасно само по себе, ему не требуется биографическое «уточнение»; более того, биографический ком-ментарий этому стихотворению и вообще противопоказан, ибо сводит пушкинское са-мообнажение и одновременно поэтическое обобщение, в той или иной степени понят-ное каждому читателю его стихов, к частному случаю.

Но может быть стихотворение «Простишь ли мне ревнивые мечты…» обращено к Воронцовой? Пушкин появился в Одессе в начале июля 1823 года, в конце июля при-езжает М.С.Воронцов и сообщает Пушкину, что тот переходит под его начало. В это время Воронцова ждала ребенка; ребенок родился 8 ноября и торжественно крещен 11 ноября 1823 года – то есть стихотворение не может быть адресовано и Воронцовой. Пушкин впервые увидел ее во время крещения, но она еще некоторое время не появля-лась в обществе, и только начиная с приема, данного Воронцовым 25 декабря по слу-чаю Рождества, в январе-феврале 1824 года Пушкин бывает в их доме – на обедах, ба-лах и маскарадах, которые давал граф, и на приемах его жены. Друг поэта Александр Раевский был возлюбленным Воронцовой и отцом ее детей; так не без оснований счи-тали пушкинисты И.Л.Фейнберг и А.А.Лацис, полагавшие, что Воронцов отцом этих детей быть не мог. Как принято в пушкинистике (на основании воспоминаний Ф.Ф.Вигеля), Раевский, чтобы отвести от себя подозрения, договорился с Пушкиным, чтобы тот приволокнулся за Воронцовой, что Пушкин и сделал – тем более, что она была привлекательна и любила кокетничать и дурачиться. Вигель вспоминал: «Влюб-чивого Пушкина нетрудно было привлечь миловидной [Воронцовой], которой Раевский представил, как славно иметь у ног своих знаменитого поэта» . Ту же версию «рома-на» излагал со слов современников в своих мемуарах и граф П.Капнист.

11 марта Пушкин уехал в Кишинев, 20 марта Воронцова уехала к детям, в име-ние своей матери, графини Браницкой, под Белой Церковью, вернулась после 20 апреля и была занята своей 4-хлетней дочерью, которая тяжело заболела – Воронцовы опаса-лись за ее жизнь и перевезли ее из Белой Церкви в Одессу. 14 июня Воронцовы уехали в Гурзуф, в Одессу Воронцова вернулась 25 июля, а 31 июля (или 1 августа) Пушкин отбыл в Михайловское. При этом май – июль 1824 года – время разгоревшейся вражды между Воронцовым и Пушкиным, так что последний перестал бывать у них в доме. От-сюда следует, что, кроме зимних встреч с Елизаветой Воронцовой, о которых потом вспоминали Вигель и Капнист, других, летних встреч с ней у Пушкина просто не было.

Анализируя письмо В.Ф.Вяземской из Одессы мужу, Г.П.Макагоненко в статье «…Счастье есть лучший университет» (1974) показал, что оно «передает светский ха-рактер увлечения Пушкина, говорит о любовной игре с кокетливой, любящей поклоне-ние мужчин графиней» , а приводя факты биографической канвы из жизни Воронцо-вой в этот период, неоспоримо доказывает, что никакого реального романа между Пушкиным и Воронцовой в это время быть не могло. «Пушкин был в известной мере увлечен Воронцовой, – заключает исследователь, – участвовал в той светской любов-ной игре, которую любила графиня. Видимо, этим и можно объяснить включение име-ни «Элизы» в шутливый список, позже претенциозно названный «Донжуанским» .»

Не могла Воронцова быть и предметом утаенной любви посвящения «Полтавы». Как и большинство «претенденток», Елизавета Воронцова не имеет никакого отноше-ния к «Полтаве», пристальный интерес, с каким она следила за публикациями Пушки-на, и вполне благополучная жизнь также исключает возможность адресации ей посвя-щения («Коснется ль уха твоего»? «Твоя печальная пустыня»?). Кроме того, «Элиза» Воронцова упоминается Пушкиным в отнюдь нецеломудренном контексте одного из его писем к Вяземскому уже после женитьбы поэта.

Доказав, что стихотворение «Простишь ли мне ревнивые мечты…» не может от-носиться к Амалии Ризнич, и тем более – к Елизавете Воронцовой, Яшин выдвинул предположение, что оно относится к Каролине Собаньской. Что ж, версия не хуже иных: и по времени написания стихотворения, и по характеру «биографических» дета-лей оно соответствовало жизни Собаньской в Одессе. Она жила отдельно от мужа, от-крыто принимала своего любовника, графа Витта, и тем самым бросала вызов светско-му обществу – а именно таким женщинам симпатизировал Пушкин; к тому же она была красавицей, а во всех встреченных им красавиц Пушкин непременно влюблялся. Не могли оставить Пушкина равнодушными и патриотические устремления Собаньской; скорее всего, он догадывался о ее тайных мечтах и надеждах видеть Польшу свобод-ной.

Один из главных аргументов Яшина – три черновика безадресных писем Пуш-кина: первого, написанного в октябре 1823 года, и двух с одинаково принятой академи-ческим изданием датой 2 февраля 1830 года. Эта дата справедлива только для одного из этих двух писем, поскольку оно является ответом на записку Собаньской, написанную примерно в это время. Про другое Анненков записал в рабочей тетради предположение, что это набросок письма к Воронцовой, и с этой точки зрения, поскольку в нем речь шла о 9-й годовщине знакомства с адресатом, оно должно было датироваться 1832-м годом. Цявловская, ограждая облик примерного семьянина Пушкина, волей редактора XIV тома академического издания убрала из «девятой годовщины дня» слово «девя-тая» (благо девятка стояла над строкой, над словом «годовщина»), определила дату как 1830-й год (потому и получилось, что у этих двух писем одна дата) и адресовала его Собаньской. А чтобы такое стало возможным, в первом из этих трех черновиков Пушкина, в письме к неизвестному от октября 1823 года, где встречаются инициалы M.S., Цявловской пришлось счесть их инициалами «Мадам Собаньской», записанными латинскими литерами, а адресатом письма считать Александра Раевского. Яшин не подверг сомнению реконструкцию Цявловской и, вслед за ней, счел адресатом двух поздних, сходных по тону, писем Собаньскую, но дату одного из них посчитал оши-бочной и из этого сделал вывод о продолжавшихся в течение многих лет отношениях между нею и Пушкиным.

Между тем уже в момент подготовки академического издания реконструкция писем Цявловской и произвольность адресации подверглись жесткой критике. Лацис приводит следующую выдержку из возражений оппонента Цявловской Н.К.Козмина:

«…Комментатор пытается отвести Собаньской совершенно исключительное ме-сто в жизни поэта. Но такая переоценка значения Собаньской покупается дорогой це-ною. Недостаток проверенных сведений приходится прикрывать самыми смелыми и рискованными догадками и гипотезами: Пушкин едет из Кишинева в Одессу (1821) – значит он спешит повидаться с Собаньской; Пушкин пишет письмо (октябрь 1823), предположительно к А.Н.Раевскому, и упоминает в нем «M.S.» – предположительно Собаньскую, – значит он пишет несомненно Раевскому, хотя живет с ним в одном го-роде, имеет возможность часто видеться и не нуждается в переписке» .

Как выяснил в процессе реконструкции Лацис, письмо относится не к 1830-му, а к 1832-му году, речь в нем идет не просто о годовщине, а все-таки о 9-ой годовщине, «S.V.» не день Св. Валентина, как утверждала Цявловская, и не день Св. Валериана, как полагал Яшин, а день Св. Викентия (Sainte Vincent), «M.S.» – не М<адам> С<обаньская>, а «М<ихаил> С<ергеевич>» (то есть Воронцов). Датировка письма (9-я годовщина) имеет в виду встречу в соборе, во время крещения ребенка Воронцовых, то есть 11 ноября 1823 года. Что же касается «клочка земли в Крыму», то географическое название и вообще переводить было не нужно, так как по обычаю того времени это на-звание было вписано во французский текст по-русски – да еще в сокращении, и Лацис справедливо «перевел» «Првб-рŋжiе» как Правобережие. «Речь идет, – писал Лацис, – о Правобережье Днепра, где находилось родовое имение Воронцовой «Мошны». Так как никакого отношения к Правобережью Собаньская не имела, остается единственный возможный адресат – Воронцова» .

В своей статье «День Святого Викентия» Александр Лацис так перевел и рекон-струировал французский текст этого письма:

«Вот что поздней осенью (точнее, 11 ноября – В.К.) 1832 года позволил себе Пушкин, при живой жене, после полутора лет законного брака:

«Сегодня – девятая годовщина дня, когда я впервые увидел вас.

День Св<ятого> В<икентия> обновил всю мою жизнь.

Чем более размышляю о сем, тем яснее постигаю, что моя судьба неотъемлема от вашей. Я был рожден, чтоб вас любить и следовать за вами.

Все иные чаяния с моей стороны оказываются глупостью или ошибкой. Вдали от вас мне остаются лишь сетования о блаженстве, коим я не сумел утолиться.

Рано или поздно суждено, что я внезапно отрину все и явлюсь, дабы склониться перед вами.

Замысел – достичь когда-нибудь избытка, затем, чтоб обрести уголок земли на <Правобережии>, вот что мне по душе, вот что оживляет меня среди безумных мрачных сожалений. Там мог бы я, придя на поклонение, бродить вокруг ваших владе-ний, нечаянно вас встретить, украдкой увидеть вас…»

Был ли черновик переписан и отослан? Это нам неизвестно. Набросанный, до-пустим, в часы тревожных ночных раздумий, он мог быть оставлен без продолжения при ясном свете дня» .

Но если у Пушкина не было романа с Воронцовой, как объяснить это письмо? Лацис и это объяснил. Письмо от 11 ноября 1832 года было не любовным письмом, а криком о помощи. Пушкин в это время отчаянно искал 30.000 на издание газеты «Днев-ник». В годовщину знакомства с Воронцовой он вспомнил о ней и, зная, как она отно-сится к долгу поэта, подумал, не сможет ли она помочь. Своих денег у нее не было, «а вот ее мать, старая графиня Браницкая, на вопрос, сколько у нее денег, имела обыкно-вение отвечать: «Точно не скажу, а миллионов 28 будет»… Стало быть, Пушкину над-лежало сочинить послание трогательное и вместе с тем благопристойное, такое, чтоб Воронцова могла почти полностью прочесть его графине Браницкой».

Судя по всему, письмо не было отправлено; зато в той же рабочей тетради через несколько листов появились первые наброски «Пиковой дамы». «Такое сближение мо-жет показаться произвольным, – писал Лацис. – …Однако… вот что в 1925 году писал М.А.Цявловский:

«Если бы не начальные слова «Сегодня годовщина…» – эти строки можно бы счесть за набросок одного из писем Германа к Лизавете Ивановне…»»

Однако, вернемся к Собаньской.

Что ж, стихотворения «Ночь», «Как наше сердце своенравно…» и «Мой голос для тебя и ласковый и томный…» действительно могли быть написаны Собаньской – как, впрочем, и любой другой женщине. Да, черновик письма к Собаньской в ответ на ее записку от 2 февраля 1830 года действительно дышит ожившим чувством и настроени-ем, сходным с настроением стихотворения «Простишь ли мне ревнивые мечты…»; в то же время ее записка безупречно вежлива и одновременно холодна, в ней нет и намека на какое бы то ни было чувство:

«В прошлый раз я забыла, что отложила до воскресенья удовольствие видеть вас. Я упустила из виду, что должна буду начать этот день с мессы, а затем мне придется заняться визитами и деловыми разъездами. Я в отчаянии, так как это за-держит до завтрашнего вечера удовольствие вас видеть и послушать вас. Надеюсь, что вы не забудете о вечере в понедельник и не будете слишком досадовать на мою докучливость, во внимание ко всему тому восхищению, которое я к вам чувствую».

Да, пушкинский мадригал, который он записал ей в альбом в ответ на просьбу об автографе, свидетельствует, что Пушкин сохранил память о ней – но разве не мог поэт это стихотворение записать в альбом любой из женщин, в которых он был хоть в какой-то степени влюблен?

Что в имени тебе моем?

Оно умрет, как шум печальный

Волны, плеснувшей в берег дальный,

Как звук ночной в лесу глухом.

Оно на памятном листке

Оставит мертвый след, подобный

Узору надписи надгробной

На непонятном языке.

Что в нем? Забытое давно

В волненьях новых и мятежных,

Твоей душе не даст оно

Воспоминаний чистых, нежных.

Но в день печали, в тишине,

Произнеси его тоскуя;

Скажи: есть память обо мне,

Есть в мире сердце, где живу я.

Все это заставляет нас вернуться к стихотворению «Простишь ли мне ревнивые мечты…» и переосмыслить предположение, что оно было о Собаньской: взаимоотно-шения, описанные в нем, несомненно «теснее» тех, которые прочитываются в приве-денных письмах и документах, и написано оно к другой женщине, отвечавшей на чув-ство Пушкина и одновременно вызывавшей у него жгучую ревность. Что же до Со-баньской, то она, скорее всего, была всего лишь предметом одной из недолгих безот-ветных влюбленностей поэта на Юге. Нетрудно было бы показать и то, как не соответ-ствует ее кандидатура «контрольным точкам» посвящения «Полтавы» («Коснется ль уха твоего?», «Поймешь ли ты душою скромной», «Пройдет непризнанное вновь», «Твоя печальная пустыня»), а сам факт посвящения мадригала в ее альбоме снимает и вопрос об утаенности этой – даже если она имела место – любви.

V

Казалось бы, все возможности исчерпаны, все кандидатуры перебраны – ан нет, уже и в этом веке нашлись искатели: Л.Васильева, уверенная в том, что «у величайшего поэта не могло не быть одной, недостижимой Беатриче» и в том, что «в противном слу-чае он не величайший» , «посвятила этой теме» роман «Жена и муза» (М., 2001), и, хо-тя последние строки пушкинской оды героине этого «романа», императрице Елизавете («И неподкупный голос мой Был эхо русского народа») как любовная лирика вызывают по меньшей мере улыбку, она всерьез предлагает считать именно ее этой «утаенной любовью» Пушкина.

А В.Есипов в книге «Пушкин в зеркале мифов» (М., 2006) только на том основа-нии, что «Полтава» создавалась как раз тогда, когда Пушкин был увлечен Анной Оле-ниной, предлагает «утаенной любовью» считать ее, хотя текст посвящения поэмы с Олениной никоим образом не вяжется. Достаточно пройтись по «контрольным точкам» посвящения («Коснется ль уха твоего?», «Как некогда его любовь», «Твоя печальная пустыня» и др.), чтобы убедиться, что исследователь соответствием выдвинутой им версии и жизни Олениной не озаботился). Точно так же не отвечает Есипов на вопросы, какое отношение Оленина могла иметь к содержанию поэмы и зачем Пушкину было утаивать в 1828 году эту свою безответную к ней любовь.

О степени объективности анализа «Посвящения» Есиповым можно судить хотя бы по тому, как он «обходит» неудобное для него пушкинское «некогда» («Для людей в возрасте 20 и 29 лет один год – довольно большой срок, вполне допускающий упот-ребление наречия некогда» , – пишет исследователь, хотя ни один толковый словарь русского языка не дает этому слову иного толкования, кроме: «В отдаленном прошлом, давно, когда-то» ) и как «интерпретирует» пушкинское «непризнанным» (как «неоце-ненным в полной мере» – хотя из следующей строки стихотворения «Узнай, по край-ней мере, звуки» видно, что Пушкиным в это слово вложен другой смысл).

Пора подводить предварительные итоги. Но, как я уже говорил, есть версии, ко-торые рассматривают «утаенную любовь» посвящения «Полтавы» и не как любовь к женщине. Справедливость требует рассмотрения и этих гипотез; мне известны три та-ких версии.

В одной из статей А.Лацис обмолвился, что в посвящении «Полтавы» речь идет не об утаенной любви к какой-то женщине, а о любви к свободе. С ним трудно, невоз-можно согласиться, настолько постоянно и открыто, во всех нюансах поэт говорил о своей любви к свободе на протяжении всей жизни, тут ему нечего было скрывать. Кро-ме того, текст посвящения не позволяет подразумевать такой «адресат» без существен-ных натяжек – да и при чем тут «Полтава»?

В.Листов, полагая, «что «прекрасный женский образ» есть «лишь одно из воз-можных истолкований чернового наброска (посвящения «Полтавы» – В.К.), оставляю-щее место и для других версий» , выдвинул предположение, что под «утаенной любо-вью» Пушкин подразумевал Москву. Понимая, что версия должна согласовываться со смыслом как всего стихотворения, так и каждой его строки, Листов, ссылаясь на сло-варь Даля, предлагает такую трактовку первой строки со словом «темной»: «Тёмное по-русски имеет много значений, но здесь смысл очевиден: неясное, непонятное, сле-пое» . Но словарь Даля для понимания этой строки со словом «муза» дает только два значения из трех, приведенных исследователем: «Темнота – неясность, непонятность чего. Темнота выражений, речи.» и «Темное дело, темное место сочиненья, неясное, непонятное» . Зачем же сюда притянуто значение «слепое», которое, очевидно, в этом стихотворении Пушкиным и не имелось в виду? А вот зачем:

«С редкой для своего времени смелостью, – пишет Листов, – Пушкин в начале поэмы представляет собственную музу как «тёмную», т.е. непонятную и даже слепую (курсив мой – В.К.). А завершает образом слепого (курсив мой – В.К.) украинского певца, который, не видя своих слушательниц, рассказывает им неясную, таинственную историю судьбы героини».

Возникает неприятное подозрение: не видит ли исследователь в пушкинском тексте то, чего вовсе не было в творческом сознании автора? И его анализ следующей же строки это подозрение укрепляет: Листов объясняет, что антропоморфизм «Коснет-ся ль уха твоего?» для Пушкина органичен и что обращение к Москве как к человеку не единожды имело место в его творчестве (например, «Но не пошла Москва моя К не-му с повинной головою…») – что, на мой взгляд, в данном случае и объяснения не тре-бует; но зато он никак не объясняет, почему у Пушкина есть сомнение в том, что Моск-ва услышит (то есть прочтет) обращенное к ней посвящение поэта – и это через два го-да после триумфальной встречи Пушкина, приехавшего из ссылки, всей литературной и общественной Москвой в 1826 году!

Я готов согласиться, что строки «Поймешь ли ты душою скромной Стремленье сердца моего» могли бы относиться к Москве: так Листов видит душу Москвы и сердце Пушкина. Имеет право. Но «некогда» – это никак не два года назад, даже с натяжкой, которую осуществляет Листов («к осени 1828 года, когда… пишется посвящение «Пол-тавы», у Пушкина могут возникнуть впечатления новой разлуки с родным городом, ощущение очередной волны отчуждения и непонимания» ). А если уж, вопреки суще-ствующему (и существовавшему) словоупотреблению, и принять этот двухгодичный срок как удаленность в «некогда», то как раз два года назад любовь Пушкина к Москве была вполне узнана.

Листов считает строку «Твоя печальная пустыня» «обращением к Москве, со-жженной пожаром 1812 года. Именно такой застаёт Пушкин древнюю столицу – раз-рушенной, но не утратившей достоинства «святыни». » Полагаю, это очередная на-тяжка. Разумеется, можно на мой счет поиронизировать: дескать, это ведь Скалозуб произносит слова у Грибоедова в 1825 году: «Пожар способствовал ей много к укра-шенью»; но и в самом деле, в 1828 году считать Москву печальной пустыней из-за по-жара 1812 года – явный перебор. Не отвечает эта версия и на вопрос, что за речи произ-носила Москва, когда и перед кем. И зачем Пушкину понадобилось утаивать в посвя-щении «Полтавы» свою любовь к Москве и при этом писать: «Москва, как много в этом звуке…»?

И, наконец, последняя известная мне версия – С.Сандомирского, который счита-ет, что посвящение «Полтавы» обращено… к Отчизне («Прочитанный Пушкин», М., 2004). Как и в версии Листова, такое истолкование стихотворения не дает сколько-нибудь разумных ответов на вопросы: почему Отчизна может не услышать посвящения «Полтавы»? почему некогда любовь поэта к Отчизне прошла неузнанной? значит ли это, что она была кратковременной? когда именно его стихи были милы Отчизне? что, сейчас не милы? о какой разлуке с Отчизной идет речь в «Посвящении»? что означает «Твоя печальная пустыня» применительно к Отчизне? о каких речах Отчизны идет речь? Зачем, наконец, нужно утаивать свою любовь к Отчизне? Причем отвечать не-обходимо на все вопросы.

Таким образом, из всех версий пушкинской «утаенной любви» в посвящении «Полтавы» лишь одна, щёголевская, удовлетворяет «начальным условиям»; нам оста-лось только ответить на вопрос, зачем Пушкину понадобилось утаивать свою давнюю любовь к Марии Раевской. Притом, что эта влюбленность была несомненно кратковре-менной и вполне в том духе, как об этом позже написала сама Мария Волконская, она могла иметь место: в некрасивой девочке-подростке Пушкин разглядел уже пробивав-шееся женское обаяние с его зовущей и таинственной силой. Тем не менее озвучивать любовь к девочке для Пушкина было невозможно – выглядеть смешным в глазах дру-зей Пушкин не хотел. Мгновенность, эфемерность этой влюбленности и была причи-ной того, что Пушкин не внес Марию Раевскую и в свой «донжуанский список» (если, конечно, вопреки нашим условиям, она не скрыта под шифром N.N.) – но это была от-нюдь не единственная причина, по которой Пушкин утаил адресата той давней влюб-ленности в посвящении «Полтавы».

С посвящением поэмы Пушкин попал в трудную ситуацию. Он был другом практически всей семьи Раевских, где к нему очень хорошо относились, с Николаем и Александром Раевскими он был дружен, в трех старших дочерей был когда-то – в раз-ной степени – влюблен, а Пушкин был не только щепетилен в вопросах чести, но и ни-когда не забывал сделанного ему добра. Между тем отъезд Марии Волконской в Си-бирь стал горем всей семьи. Ее родные (особенно Александр Раевский) сделали все возможное, чтобы сначала уговорить, а потом и заставить ее отказаться от отъезда – вплоть до того, что шли на обман, скрывали от нее действительную информацию, – но сломить ее волю не смогли.

Ее решение, ее поведение, сила воли, которую она проявила, привели Пушкина в восхищение, но он не мог об этом сказать никому из Раевских и не мог об этом напи-сать в посвящении открыто. Это и стало второй причиной, по которой он «темнил» в посвящении «Полтавы». Но была и еще одна причина – пожалуй, самая важная. Отъезд жен декабристов в Сибирь серьезно разозлил царя: им было запрещено взять с собой детей и возвращаться – то есть они уезжали навсегда, они и их дети лишались дворян-ского звания. Выразить открыто сочувствие одной из них – да еще не просто сочувст-вие, а восхищение, да еще не где-нибудь, а в посвящении поэмы о Петре, которую Ни-колай I должен был прочесть непременно – было опять-таки невозможно.

Таким образом, проблему «утаенной любви» Пушкина в посвящении «Полтавы» можно считать окончательно решенной Щёголевым, а саму тему утаенной любви Пуш-кина – закрытой, хотя для современных исследователей этой проблематики вывод бу-дет отрезвляюще грустным: не было в жизни Пушкина утаенной вечной, верной и не-разделенной любви – и даже просто вечной и верной. Если все же кто-то захочет вер-нуться к этой теме, ему придется сопоставлять возникшую у него версию с приведен-ными выше «начальными условиями» или задаться какими-то другими.

Что же касается расшифровки N.N. «донжуанского списка», то неразгаданность этой пушкинской тайны – следствие недоразумения. Поскольку «донжуанский список» составлен Пушкиным хронологически, эту «утаенную любовь» следует искать в про-межутке между влюбленностями поэта в Екатерину Карамзину и княгиню Авдотью Го-лицыну. «Роман» с Карамзиной начался и кончился в один день – 8 июня 1817 года, ко-гда пушкинское признание в любви Екатерина Андреевна показала мужу, а тот вызвал на разговор Пушкина. 9 июня Пушкин заканчивает Лицей, 11-го переезжает из Царско-го Села в Петербург, где принимает присягу на службе в Коллегии Иностранных дел, и в течение трех недель живет в семье родителей, вместе с сестрой Ольгой, на Фонтанке, близ Калинкина моста. 3 июля Пушкин подает прошение о предоставлении ему отпуска «для приведения в порядок домашних… дел», 8-го получает паспорт на отъезд и 9-го уезжает с родителями и сестрой в Михайловское. В конце августа он возвращается из Михайловского в Петербург, а предположительно в конце ноября – начале декабря у Карамзиных знакомится с княгиней Авдотьей Голицыной; 24 декабря 1817 года Карам-зин пишет Вяземскому в Варшаву: «Пушкин… смертельно влюбился в Пифию Голи-цыну и теперь уже проводит у нее вечера: лжет от любви, сердится от любви, только еще не пишет от любви» .

В промежутке <конец августа – начало ноября> 1817 года и состоялось увлече-ние женщиной, обозначенной в 1-м списке как N.N. Об этом периоде жизни есть важ-ное воспоминание И.И.Пущина; привожу его целиком:

«Между нами было и не без шалостей. Случалось, зайдет он ко мне. Вместо: «Здравствуй», я его спрашиваю: «От нее ко мне или от меня к ней?» Уж и это надо вам объяснить, если пустился болтать.

В моем соседстве, на Мойке, жила Анжелика – прелесть полька!

На прочее завеса!*

Возвратясь однажды с ученья (Пущин в это время проходил обучение в гвардей-ском конно-артиллерийском батальоне – В.К), я нахожу на письменном столе разверну-тый большой лист бумаги. На этом листе нарисована пером знакомая мне комната, трюмо, две кушетки. На одной из кушеток сидит развалившись претолстая женщина, почти портрет безобразной тетки нашей Анжелики. У ног ее – стрикс, маленькая не-сносная собачонка.

Подписано: «От нее ко мне или от меня к ней?»

Не нужно было спрашивать, кто приходил. Кроме того, я понял, что этот раз Пушкин и ее не застал».

О чем идет речь в описанном случае? Пушкин зашел к Анжелике (это ее, знако-мая Пущину, комната была изображена на рисунке), не застал ее, зашел к Пущину, не застал и его и пошутил, нарисовав толстую тетку Анжелики и приписав вопрос, кото-рый обычно задавал ему друг: «От нее ко мне или от меня к ней?»

Итак, N.N. «донжуанского списка» – полька Анжелика, поскольку других жен-щин в

этот период у Пушкина не было. Спрашивается, почему никому не пришло в голову сопоставить хронологию списка и воспоминания Пущина? Ответ и на этот вопрос до-вольно прост: все дело в ошибке составителя «Летописи жизни и творчества А.С.Пушкина» Цявловского. Вот что он записал под концом августа:

«Общение Пушкина с И.И.Пущиным… Раз, зайдя к Пущину и не застав его до-ма, Пушкин оставляет на столе лист бумаги со своим рисунком, изображающим их об-щую

знакомую польку Анжелику, с надписью: «От нее ко мне или от меня к ней?» Рису-нок не сохранился».

Сделав эту запись в «Летописи» по памяти и не перепроверив себя, Цявловский перепутал Анжелику с ее теткой, а Пушкина с Пущиным: получалось, что роман с полькой Анжеликой крутил Пущин. Не исправили ошибку и составители четырехтом-ной «Летописи», изданной в 1999 году. Между тем «Летопись» всегда была настоль-ным справочником для пушкинистов, и это пушкинское любовное увлечение на многие годы выпало из их поля зрения. Однако сразу же возникают другие вопросы: кто она такая? почему Пушкин зашифровал ее имя – да так, что вероятность расшифровки была ничтожно мала? Ведь когда Пушкин вписывал в альбом Елизаветы Ушаковой свой «донжуанский список», ему и в голову не могло придти, что Пущин когда-нибудь на-пишет воспоминания и расскажет о ней.

Билетершей странствующего зверинца полькой Анжеликой Дембинской заинте-ресовался Александр Лацис, правильно прочитавший пушкинскую стихотворную строчку, процитированную Пущиным: «На прочее завеса!» Из нее следовало, что было и «прочее» – то есть родился ребенок. В этом и содержится ответ на вопрос, почему Пушкин скрыл имя Анжелики: имя легко узнаваемое, можно было протянуть ниточку к незаконнорожденному ребенку, а Пушкин как раз этого и опасался.

Но если адресат посвящения «Полтавы» не связан с N.N. «донжуанского спи-ска», может, существует обратная связь? Справедливость требует проверить, не могло ли «Посвящение» быть адресованным Дембинской. Я вынужден отказаться от этого предположения – даже несмотря на то, что связь Пушкина и Дембинской оказалась не такой кратковременной, как это выглядит на первый взгляд. Он возобновил отношения с Анжеликой после рождения ребенка, и 12 ноября 1819 года Тургенев пишет Вязем-скому: «Пушкина мельком вижу только в театре, куда он заглядывает в свободное от зверей время. В прочем же жизнь его проходит у приема билетов, по которым пускают смотреть привезенных сюда зверей, между коими тигр есть самый смирный. Он влю-бился в приемщицу билетов и сделался ее cavalier servant (преданным кавалером, фр. – В.К.)»

*Стих Пушкина. Прим. И.И.Пущина.

Пушкин с помощью Николая Раевского устраивал судьбу ребенка; в этом и за-ключается объяснение пушкинской фразы в письме к брату из Кишинева от 24 сентяб-ря 1820 года про Николая Раевского-младшего: «ты знаешь нашу тесную связь и важ-ные услуги, для меня вечно незабвенные». Тем не менее, чтобы оттрактовать «Посвя-щение» в пользу кандидатуры Анжелики Дембинской, пришлось бы пойти на непозво-лительную натяжку: хотя во всем остальном она удовлетворяет содержанию посвяще-ния, отношения Пушкина с Анжеликой никак нельзя назвать безответной любовью.

Но, может быть, в таком случае посвящение «Полтавы» адресовано… сыну Пушкина и Анжелики? Предположение не невозможное и ничуть не хуже иных пред-положений, высказанных теми, кто считал, что адресат – не женщина, а мы обязаны проверять все варианты. Так вот, даже если считать, что «Посвящение» было связано с Полтавой местонахождением сына (что снимает необходимость соотнесенности с этой кандидатурой содержания поэмы), и большинство строк можно как-то непротиворечи-во объяснить, эта версия противоречит строкам «Узнай, по крайней мере, звуки, Бывало милые тебе…» и особенно (как и в версии Листова) – строке «Последний звук твоих речей…».Таким образом, щёголевская версия адресации посвящения «Полтавы» Марии Раевской-Волконской осталась непоколебленной и расшифровкой N.N. «донжуанского списка» Пушкина: эти две проблемы оказались невзаимозависимыми.

* * *

Чем же объяснить многолетнее безудержное стремление пушкинистов найти именно утаенную, именно вечную, верную любовь Пушкина? Я вижу только один ответ на свой вопрос: пушкинисты, занимавшиеся ее поиском, были романтиками – потому-то разбиваются все эти версии при сопоставлении с реальностью. Пушкин был влюб-чив; Мария Волконская удивительно точно определила эту его черту: «Как поэт, он считал долгом быть влюбленным во всех хорошеньких женщин и молодых девушек, с которыми он встречался» . Он писал об этом неоднократно – и не только: «…И сердце вновь горит и любит – оттого, Что не любить оно не может.», но и:

Каков я прежде был, таков и ныне я:

Беспечный, влюбчивый. Вы знаете, друзья,

Могу ль на красоту взирать без умиленья,

Без робкой нежности и тайного волненья.

Уж мало ли любовь играла в жизни мной?

Уж мало ль бился я, как ястреб молодой,

В обманчивых сетях, раскинутых Кипридой:

А неисправленный стократною обидой,

Я новым идолам несу мои мольбы…

1828

Но его влюбленность никогда не продолжалась так долго, как этого хотелось бы пушкинистам-романтикам; его поэтическому восторгу была необходима новизна: «вос-торг с привычкою не уживется» (Шекспир). В его душе быстро освобождалось место для новой любви, и, поскольку предметы любви были такими разными и, вследствие этого, развитие отношений с любимыми женщинами отличалось одно от другого, Пуш-кин написал столько стихов о любви, изобразив в них все оттенки очарованности и влюбленности, любви и любовной тоски, ревности и страсти. («Поистине, не было сер-дечной жизни более разнообразной» , – сказал по этому поводу Лернер.) Пушкин со-хранял ко всем женщинам, которых он любил, глубочайшую благодарность за пережи-тое им чувство, и это дало ему возможность описать во всех оттенках и воспоминания о былой любви.

Так что же, значит, наши пушкинисты зря ломали копья в поединках во имя сво-ей дамы сердца? И все их пушкиноведческие подвиги и поражения напрасны и не оста-вили после себя ничего, кроме обманчивой дымки вокруг пушкинских стихов? Ведь убеждая нас в том, что одни и те же стихи Пушкина адресованы разным женщинам, а затем опровергая один другого, они невольно должны были исчерпать возможности темы – что и произошло. Поворот от поисков женщины к изобретению «заменителей», будь то страна или столица, говорит не столько о нашем времени, в которое изобрета-тельность ценится выше таланта, сколько об исчерпанности темы – и это хорошо. Те-перь мы можем спокойно остаться наедине со стихами Пушкина, которые и не требо-вали их регистрации по определенному адресу и создания мифологического флера. В них есть все, что нам нужно, а «прочее – литература».

Но это не весь «сухой остаток» отчаянных поисков «утаенной любви». В этих поисках было совершено и немало открытий: были тщательно исследованы многие черновики Пушкина, и методологический вклад Щёголева в такого рода исследования невозможно переоценить. Были лучше изучены многие пушкинские произведения, осо-бенно эпистолярное наследие, мы многое узнали о жизни поэта. Нельзя забывать, что совершая действительные открытия – каковы бы они ни были, – мы стоим на плечах предшественников, и только поэтому нам многое виднее. И здесь уместно привести слова Пушкина, хотя и сказанные им по другому поводу: «В изысканиях таковаго рода последние бывают первыми, ибо ошибки и открытия предшественников открывают и очищают дорогу исследователям…»

 

ГЛАВНАЯ

ИЗ-ЗА ЧЕГО ПОГИБАЛИ ПУШКИНИСТЫ?

УТАЕННАЯ ЛЮБОВЬ ПУШКИНА

НАШЛАСЬ ТАКАЯ ДУРА

А БЫЛ ЛИ МАЛЬЧИК?

А БЫЛ ЛИ ТРОЦКИЙ?

ЗА ЧТО УБИВАЛИ ПУШКИНИСТОВ

 

Hosted by uCoz